Неточные совпадения
Но
мой Онегин вечер целой
Татьяной занят был одной,
Не этой
девочкой несмелой,
Влюбленной, бедной и простой,
Но равнодушною княгиней,
Но неприступною богиней
Роскошной, царственной Невы.
О люди! все похожи вы
На прародительницу Эву:
Что вам дано, то не влечет;
Вас непрестанно змий зовет
К себе, к таинственному древу;
Запретный плод вам подавай,
А без того вам рай не рай.
— Всю
мою будущую жизнь буду об вас молиться, — горячо проговорила
девочка и вдруг опять засмеялась, — бросилась к нему и крепко опять обняла его.
«Двадцать копеек
мои унес, — злобно проговорил Раскольников, оставшись один. — Ну пусть и с того тоже возьмет, да и отпустит с ним
девочку, тем и кончится… И чего я ввязался тут помогать? Ну мне ль помогать? Имею ль я право помогать? Да пусть их переглотают друг друга живьем, — мне-то чего? И как я смел отдать эти двадцать копеек. Разве они
мои?»
«Как она созрела, Боже
мой! как развилась эта
девочка! Кто ж был ее учителем? Где она брала уроки жизни? У барона? Там гладко, не почерпнешь в его щегольских фразах ничего! Не у Ильи же!..»
И покаюся тебе, как отцу духовному, я лучше ночь просижу с пригоженькою
девочкою и усну упоенный сладострастием в объятиях ее, нежели, зарывшись в еврейские или арабские буквы, в цифири или египетские иероглифы, потщуся отделить дух
мой от тела и рыскать в пространных полях бредоумствований, подобен древним и новым духовным витязям.
— Я?… Да, — сказала Анна. — Боже
мой, Таня! Ровесница Сереже
моему, — прибавила она, обращаясь ко вбежавшей
девочке. Она взяла ее на руки и поцеловала. — Прелестная
девочка, прелесть! Покажи же мне всех.
— Ну, душенька, как я счастлива! — на минутку присев в своей амазонке подле Долли, сказала Анна. — Расскажи же мне про своих. Стиву я видела мельком. Но он не может рассказать про детей. Что
моя любимица Таня? Большая
девочка, я думаю?
— Потому что Алексей, я говорю про Алексея Александровича (какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, не правда ли?), Алексей не отказал бы мне. Я бы забыла, он бы простил… Да что ж он не едет? Он добр, он сам не знает, как он добр. Ах! Боже
мой, какая тоска! Дайте мне поскорей воды! Ах, это ей,
девочке моей, будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее.
Девочка оказывает удивительные успехи; жена
моя просто к ней пристращивается, жалует ее, наконец, помимо других, в горничные к своей особе… замечайте!..
Жена
моя и говорит мне: «Коко, — то есть, вы понимаете, она меня так называет, — возьмем эту
девочку в Петербург; она мне нравится, Коко…» Я говорю: «Возьмем, с удовольствием».
—
Девочка моя, что ты? — спросил Самгин, ласково, но уже с легкой досадой.
— Но вы не можете же меня считать за
девочку, за маленькую-маленькую
девочку, после
моего письма с такою глупою шуткой! Я прошу у вас прощения за глупую шутку, но письмо вы непременно мне принесите, если уж его нет у вас в самом деле, — сегодня же принесите, непременно, непременно!
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — Бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только
девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
— Что ваша совесть говорит вам? — начала пилить Бережкова, — как вы оправдали
мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас — как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что вы сбивать с толку бедную
девочку не станете, пустяков ей не будете болтать…
— Покорно благодарю! Уж не знаю, соберусь ли я, сама стара, да и через Волгу боюсь ехать. А
девочки мои…
— Это такое важное дело, Марья Егоровна, — подумавши, с достоинством сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, — что вдруг решить я ничего не могу. Надо подумать и поговорить тоже с Марфенькой. Хотя
девочки мои из повиновения
моего не выходят, но все я принуждать их не могу…
Теперь, когда я окончательно сжился с «дурным обществом», грустная улыбка Маруси стала мне почти так же дорога, как улыбка сестры; но тут никто не ставил мне вечно на вид
мою испорченность, тут не было ворчливой няньки, тут я был нужен, — я чувствовал, что каждый раз
мое появление вызывает румянец оживления на щеках
девочки. Валек обнимал меня, как брата, и даже Тыбурций по временам смотрел на нас троих какими-то странными глазами, в которых что-то мерцало, точно слеза.
Вынув из кармана два яблока, назначавшиеся для расплаты с
моею постыдно бежавшей армией, я подал одно из них Валеку, другое протянул
девочке. Но она скрыла свое лицо, прижавшись к Валеку.
Тут надо было расстаться. Пожав руку
моему новому знакомому, я протянул ее также и
девочке. Она ласково подала мне свою крохотную ручонку и, глядя снизу вверх голубыми глазами, спросила...
В длинном траурном шерстяном платье, бледная до синеватого отлива,
девочка сидела у окна, когда меня привез через несколько дней отец
мой к княгине. Она сидела молча, удивленная, испуганная, и глядела в окно, боясь смотреть на что-нибудь другое.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы,
моя барышня, такие печальные?»
Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.
Я сплю хорошо. Выносите
мои вещи, Яша. Пора. (Ане.)
Девочка моя, скоро мы увидимся… Я уезжаю в Париж, буду жить там на те деньги, которые прислала твоя ярославская бабушка на покупку имения — да здравствует бабушка! — а денег этих хватит ненадолго.
Когда я была маленькой
девочкой, то
мой отец и мамаша ездили по ярмаркам и давали представления, очень хорошие.
Я стала тревожная, все беспокоюсь. Меня еще
девочкой взяли к господам, я теперь отвыкла от простой жизни, и вот руки белые-белые, как у барышни. Нежная стала, такая деликатная, благородная, всего боюсь… Страшно так. И если вы, Яша, обманете меня, то я не знаю, что будет с
моими нервами.
И потянуло вдруг в Россию, на родину, к
девочке моей…
Я останавливался и смеялся от счастья, глядя на их маленькие, мелькающие и вечно бегущие ножки, на мальчиков и
девочек, бегущих вместе, на смех и слезы (потому что многие уже успевали подраться, расплакаться, опять помириться и поиграть, покамест из школы до дому добегали), и я забывал тогда всю
мою тоску.
— Конечно, конечно… Виноват, у вас является сам собой вопрос, для чего я хлопочу? Очень просто. Мне не хочется, чтобы
моя дочь росла в одиночестве. У детей свой маленький мир, свои маленькие интересы, радости и огорчения. По возрасту наши
девочки как раз подходят, потом они будут дополнять одна другую, как представительницы племенных разновидностей.
— Ну, славяночка, будем знакомиться. Это вот
моя славяночка. Ее зовут Дидей. Она считает себя очень умной и думает, что мир сотворен специально только для нее, а все остальные
девочки существуют на свете только так, между прочим.
Когда ваша Устенька будет жить в
моем доме, то вы можете точно так же прийти к
девочкам в их комнату и сделать точно такую же ревизию всему.
— Не беспокойтесь,
моя милая, я донесу вашу бедную крошку, — кротко промолвила черная женщина и, охватив сильными руками
девочку, бодро понесла ее вверх по ступеням…
— Это все добро, все хорошо, все по-Божьему, — молвил Марко Данилыч. — Насчет родителя-то больше твердите, чтоб во всем почитала его. Она у меня
девочка смышленая, притом же мягкосердая — вся в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте
мою голубоньку — сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните, в мать бы была… Ох, не знала ты, мать Макрина,
моей Оленушки!.. Ангел Божий была во плоти!.. Дунюшка-то вся в нее, сохраните же ее, соблюдите!.. По гроб жизни благодарен останусь…
Беспорядочно, прерывая рассказ слезами, я передал
мои жалобы матушке, упомянув и о несчастной
девочке, привязанной к столбу, и о каком-то лакее, осмелившемся назвать себя
моим дядей, но, к удивлению, матушка выслушала
мой рассказ морщась, а тетенька совершенно равнодушно сказала...
— Конечно, нет, gnadige Frau. Но, понимаете,
мой жених Ганс служит кельнером в ресторане-автомате, и мы слишком бедны для того, чтобы теперь жениться. Я отношу
мои сбережения в банк, и он делает то же самое. Когда мы накопим необходимые нам десять тысяч рублей, то мы откроем свою собственную пивную, и, если бог благословит, тогда мы позволим себе роскошь иметь детей. Двоих детей. Мальчика и
девочку.
— Вот, Авдотьюшка, пятый год ты, родная
моя, замужем, а деток Бог тебе не дает… Не взять ли дочку приемную, богоданную? Господь не оставит тебя за добро и в сей жизни и в будущей… Знаю, что достатки ваши не широкие, да ведь не объест же вас
девочка… А может статься, выкупят ее у тебя родители, — люди они хорошие, богатые, деньги большие дадут, тогда вы и справитесь… Право, Авдотьюшка, сотвори-ка доброе дело, возьми в дочки младенца Фленушку.
От него я также много слышал подробностей о тогдашнем деляческом мире, но в
мой роман я ввел, кроме бытовых сцен, и любовную фабулу, и целую историю молодого супружества, и судьбу вдовы эмигранта с
девочкой вроде Лизы Герцен, перенеся их из-за границы в Россию.
В одно из
моих посещений (мне уже было лет двадцать с лишком) я в первый раз увидал у нас в доме худенькую черноглазую
девочку лет десяти — Асю.
И вот я, двадцатилетний малый, очутился с тринадцатилетней
девочкой на руках! В первые дни после смерти отца, при одном звуке
моего голоса, ее била лихорадка, ласки
мои повергали ее в тоску, и только понемногу, исподволь, привыкла она ко мне. Правда, потом, когда она убедилась, что я точно признаю ее за сестру и полюбил ее, как сестру, она страстно ко мне привязалась: у ней ни одно чувство не бывает вполовину.
Я пришел домой к самому концу третьего дня. Я забыл сказать, что с досады на Гагиных я попытался воскресить в себе образ жестокосердой вдовы; но
мои усилия остались тщетны. Помнится, когда я принялся мечтать о ней, я увидел перед собою крестьянскую
девочку лет пяти, с круглым личиком, с невинно выпученными глазенками. Она так детски-простодушно смотрела на меня… Мне стало стыдно ее чистого взора, я не хотел лгать в ее присутствии и тотчас же окончательно и навсегда раскланялся с
моим прежним предметом.
И я не увидел их более — я не увидел Аси. Темные слухи доходили до меня о нем, но она навсегда для меня исчезла. Я даже не знаю, жива ли она. Однажды, несколько лет спустя, я мельком увидал за границей, в вагоне железной дороги, женщину, лицо которой живо напомнило мне незабвенные черты… но я, вероятно, был обманут случайным сходством. Ася осталась в
моей памяти той самой
девочкой, какою я знавал ее в лучшую пору
моей жизни, какою я ее видел в последний раз, наклоненной на спинку низкого деревянного стула.
И я думал: нет, вздор все
мои клятвы! Что же делать? Прав Бильрот, — «наши успехи идут через горы трупов». Другого пути нет. Нужно учиться, нечего смущаться неудачами… Но в
моих ушах раздавался скрежет погубленной мною
девочки, — и я с отчаянием чувствовал, что я не могу, не могу, что у меня не поднимется рука на новую операцию.
С первым же разрезом, который я провел по белому, пухлому горлу
девочки, я почувствовал, что не в силах подавить охватившего меня волнения; руки
мои слегка дрожали.
Мне особенно ярко вспоминается
моя первая трахеотомия; это воспоминание кошмаром будет стоять передо мною всю жизнь… Я много раз ассистировал при трахеотомиях товарищам, много раз сам проделал операцию на трупе. Наконец однажды мне предоставили сделать ее на живой
девочке, которой интубация перестала помогать. Один врач хлороформировал больную, другой — Стратонов, ассистировал мне, каждую минуту готовый прийти на помощь.
Гладкие, хрящеватые кольца трахеи ровно двигались под
моим пальцем вместе с дыханием
девочки; я фиксировал трахею крючком и сделал в ней разрез; из разреза слабо засвистел воздух.
— Олеся…
Девочка моя славная, успокойся…
Скоро я перестала учиться у Покровского. Меня он по-прежнему считал ребенком, резвой
девочкой, на одном ряду с Сашей. Мне было это очень больно, потому что я всеми силами старалась загладить
мое прежнее поведение. Но меня не замечали. Это раздражало меня более и более. Я никогда почти не говорила с Покровским вне классов, да и не могла говорить. Я краснела, мешалась и потом где-нибудь в уголку плакала от досады.
И как я смогу опять жить, если… если эта вторая
девочка в серой шубке опять уйдет навсегда из
моей жизни и пустая канва опять останется без узора…
Воображение
мое вдруг точно встрепенулось, как птица, и в памяти встал давно забытый детский сон: снег, темный переулок и плачущая
девочка в серой шубке.
Моя маленькая драма продолжалась: я учился (неважно), переходил из класса в класс, бегал на коньках, пристрастился к гимнастике, ходил к товарищам, вздрагивал с замиранием сердца, когда в знойной тишине городка раздавалось болтливое шарканье знакомых бубенцов, и все это время чувствовал, что
девочка в серой шубке уходит все дальше…
Но волна горячего участия к этой незнакомой
девочке прилила к
моему сердцу почти физическим ощущением теплоты, точно в грудь мне налили горячей воды.
И я почувствовал, что та
девочка моего детского сна, которую я видел зимой на снегу и которую уничтожило летнее яркое утро, теперь опять для меня найдена: она в серой шубке и вошла с первым снегом, а затем потонула в сумраке темного вечера под звон замирающих бубенчиков…